Издательство «Гиперион». На главную страницу
 


Мещеряков А. Н. Древняя Япония культура и текст
Мещеряков А. Н.
Древняя Япония
культура и текст


Филологическая библиотека, VIII
Формат 84Х108 1/32, переплет 7БЦ (твердый цветной)
СПб.:– Гиперион, 2006.– 320 с.
ISBN 5-89332-128-X

В данной книге известный ученый-японовед, доктор исторических наук, профессор Александр Мещеряков сделал попытку представить основные виды письменных форм творчества в древней Японии (история, поэзия, проза, религиозные сочинения) как составляющие единого информационного текстового потока. В японоведении такая попытка предпринимается впервые.

Хронологические рамки работы охватывают период с VIII по XIII в., т. е. с нижней границы появления японской словесности, оформленной созданием мифологическо-летописных и законодательных сводов, и до упадка аристократии, сопровождавшегося сменой центра власти из императорского дворца в ставку сёгуна.

Наполненность избранного автором временного отрезка анализируемыми текстами каждого из жанров неравномерна. Свою задачу он видит в том, чтобы показать зарождение каждого вида словесности и довести его до того момента, когда основные закономерности развития жанра уже проявились в достаточной степени. Таким образом, автор руководствовался не внешней хронологией, а внутренней пульсацией жанра.

Предлагаем Вашему вниманию фрагмент этой книги.



Отрывок из книги

ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ПРОЗА (фрагмент)

В эпоху Хэйан проникновение письменности в среду аристократов (как мужчин, так и женщин) характеризуется невиданным дотоле размахом. Чтение становится неотъемлемой частью системы ценностей (бумага, кисть, книга считались весьма достойным подарком). Поведение, сама человеческая жизнь мыслятся до определенной степени как чтение. Замышляя удалиться от мирской жизни, Мурасаки-сикибу в качестве одной из причин, понуждающих ее к немедленному обращению к учению Будды, приводит соображение почти анекдотическое: в старости зрение ее ослабнет, и она не сможет читать сутры [Мурасаки, 1971, с. 246].

Несколько позже Оэ-но Масафуса (1041—1111) составил свою «творческую биографию» (первоначально она, вероятно, представляла собой предисловие к сборнику его китайских стихов) «Бонэн-но ки» («Записи последних лет»), в которой автор осмысляет свой жизненный путь как процесс последовательного порождения текстов [Бонэн-но ки, 1981].

Хэйанская аристократическая литература чрезвычайно «рафинированна»: она очищена от всего, что не имеет непосредственного отношения к жизни аристократов. Литература эта стерильна и нелюбопытна к внешнему миру. Аристократы не слишком стеснялись раскрыться перед себе подобными, но берегли слово от посторонних — чтобы оно не утратило эстетическое силы. «Я переписала в свою тетрадь стихотворение, которое показалось мне прекрасным, и вдруг, к несчастью, слышу, что его напевает простой слуга... Какое огорчение!» [Сэй-сёнагон, 1975 с. 318].

Литература аристократов не знает чудес и космических потрясений. Их мироощущению более соответствует представление об упорядоченности и предсказуемости мира, нежели об отклонениях от обычных процессов: «В зимнюю пору должна царить сильная стужа, а в летнюю — невыносимая жара» [Сэй-сёнагон, 1975, с. 155].

Предмет изображения такой литературы находился близко и рассматривался с тщанием. Отсюда — постоянный «крупный план» и отсутствие «панорамы». Не лес, а дерево; не дерево, а лист; не лист, а прожилка на нем — так было устроено зрение. Реальность притягивала их больше вымысла, и вымысел оттого подчинялся реальности.

Развитие различных жанров словесности происходило в X в. практически синхронно. Аристократы сочиняли стихи, писали о стихах, о людях своего сообщества, о себе. Наиболее выдающиеся «писатели» обращались в течение жизни к различным жанрам словесности, как это произошло с Мурасаки-сикибу, оставившей после себя сборник стихов, повесть, дневник. Обращение к тому или иному жанру диктовалось волей автора — каждый из них предоставлял особые возможности.

При рассмотрении японоязычной прозы следует помнить и о том, что она является в целом отражением игровой стороны культуры (т. е. порождение текста и его трансляция не являлись актами сугубо этикетными) и не ставит перед собой открыто дидактических целей. Фактически отталкиваясь от буддийской дидактической литературы, проза аристократов не предъявляет ей серьезных претензий. Аристократическая литература принципиально неагрессивна, замкнута в самой себе. В то же время авторы буддийских сочинений видели в прозе аристократов нежелательную альтернативу.

Составитель сборника буддийских преданий «Санбо экотоба» («Картины Трех Сокровищ и рассказы о них», 984 г.) Минамото Тамэнори так оценивал соотнесенность «серьезной» и «игровой» культур своего времени: «За игрой в го (род шашек.— А. М.) проводят дни, но схватка за победу не знает конца. За кото (цитра.— А. М.) коротают ночи с друзьями, и возникает пленение звуком. Моногатари („повесть“ — А. М.) же движет женскими сердцами. Растут они (повести) гуще травинок в чаще, числом превышают песчинки на берегу, омываемом бурным морем. В повестях даются имена деревьям и травам, горам и рекам, птицам и зверям, рыбам и насекомым. Безгласное наделяется голосом, бесчувственное — чувствами... Рассказывается о цветах и бабочках, уподобляемых женщине и мужчине, но не говорится о корнях греха и чувствах, исчезающих как роса в лесу». Далее Тамэнори утверждает, что для просветления души следует обратиться к не-сочиненному — сутрам и мандалам, копируя их и преподнося Трем Сокровищам [Дзусэцу, 1979, т. 5, с. 29—30].

В приведенном пассаже хорошо видна принципиальная разноориентированность буддийской и аристократической субкультур: просветление и развлечение, конечность священных текстов и необозримость профанных, копирование и сочинение. Для Тамэнори аристократическая литература не является «текстом». В то же время авторы «повестей» безусловно признают буддийскую субкультуру в качестве составной части культуры, хотя признание это и сопровождается определенными оговорками, связанными с восприятием буддизма в рамках китайской образованности, которая в среде придворных в некоторой степени утратила свое значение. Не приводя многочисленных примеров пренебрежительного отношения к «китайской грамоте» имеющихся в «моногатари» (главным образом в «Повести с Гэндзи»), отметим, что японская и китайская проза требуют совершенно иной экологии культуры. Китайская образованность немыслима без длительной и чрезвычайно трудоемкой предварительной работы с письменными текстами, в то время как господствующим требованием к японоязычной культуре придворных была спонтанность, естественность и ненасильственность акта творения.

В разное время разные жанры словесности получают усиленное развитие. Этот факт свидетельствует не только о саморазвитии Слова, но и отражает важные сдвиги в ценностных ориентациях общества, порождающего тексты. И если применительно к VIII в. мы говорили о господстве исторического сознания в письменной культуре, то начиная со второй половины IX столетия можно отметить ускоренное развитие японоязычной поэзии. Что же касается X в., то здесь мы имеем дело со становлением художественной прозы.

Само понятие «художественность», fiction, предполагает наличие игровой стороны литературы, которая, как и вся игровая культура аристократов, имеет выраженную тенденцию к возрастанию (именно этим, по всей вероятности, и объясняется сравнительная легкость ее усвоения современной культурой Запада). Несмотря на бросающуюся в глаза этикетность поведения аристократов, хэйанская культура преподносит множество примеров несоблюдения и сознательного нарушения этикетных норм, что свидетельствует о проявлении сугубо личностных установок, которые могут не совпадать с общественными, ставя индивида в ситуацию выбора. Не переоценивая значения этого конфликта, не приведшего в хэйанской литературе к появлению «романтического» типа героя, противостоящего обществу и «среде», мы должны тем не менее засвидетельствовать, что поиск «нового» и сознательное отвержение «старого» составляет существенную черту хэйанской культуры, без чего не было бы возможно появление и достаточно широкое распространение японоязычной прозы.

Нам хотелось бы подчеркнуть, что появление того или иного жанра совсем не обязательно предполагает отмену других, хотя зачастую и свидетельствует о некотором смещении поиска. Так, вовлечение вака в сферу письменной культуры безусловно сопровождалось некоторым упадком исторического сознания и китайской поэзии (канси) как форм сознания, заимствованных из Китая и осознаваемых до определенной степени как чужеродные (хотя это отнюдь не привело к их полной аннигиляции), а усиленное развитие прозы на рубеже X—XI столетий приводит к некоторому сокращению поэтических турниров [Боуринг 1985, с. 86].

Одна из парадигм развития японской культуры (в том числе и словесности) заключается в сохранении уже утвердившихся явлений, хотя их относительная значимость и меняется, разумеется, с течением времени. Поэтому, несмотря на то что следующему высказыванию Като Сюити и недостает должной степени осторожности, оно тем не менее вполне отражает эту закономерность и уровень культурных автопредставлений: «В истории японской литературы никогда не случалось так, чтобы форма и стиль, которые обладали популярностью в один период, сменялись бы новой формой в следующий. В Японии новое не сменяло старое, но прибавлялось к нему» [Като, 1979, с. 4]. Японский профессор как бы возражает энергичному высказыванию О. Э. Мандельштама: «Подобно тому, как существуют две геометрии — Эвклида и Лобачевского, возможны две истории литературы, написанные в двух ключах: одна, говорящая только о приобретениях, другая — только об утратах, и обе будут говорить об одном и том же» [Мандельштам, 1987, с. 57]. О. Э. Мандельштам исходил из реальностей европейской, а точнее, русской культуры, которая в переломных эпохах, начиная уже с принятия христианства князем Владимиром, последовательно отрицает свое прошлое в кризисные моменты своего существования. Япония же демонстрирует обратный пример — накопления и сбережения. Так и китайская образованность, несколько отодвинутая на второй план хэйанскими аристократами, сохраняется буддийскими монахами и обретает второе дыхание с укоренением дзэн-буддизма. Само сохранение письменно зафиксированного фонда культуры служит определенной гарантией преемственности, даже если отправитель и получатель информации сильно разведены во времени, как это случилось со «школой национального учения» («кокугаку», XVII—XVIII вв.), ревитализировавшей и синтоистский миф, и многие памятники словесности, безнадежно, казалось бы, стертые из памяти. Что же касается каждой отдельно взятой эпохи, то запас текстовой энергии является величиной более или менее постоянной, и ее дробление неминуемо сказывается на всех жанрах словесности. Позволительно, как нам кажется, было бы уподобить культуру человеческому лицу: его черты будут соотнесены с накопленной и удерживаемой коллективной памятью информацией, в то время как информация приращиваемая будет находить выражение в постоянно меняющейся мимике.




© Hyperion, 2003 — 2019
   195269, Санкт-Петербург, Киришская улица, дом 2А, офис 716, 7 этаж
   телефон +7 953-167-00-28, hypertrade@mail.ru.